В родных местах - Страница 7


К оглавлению

7

— Да я чего же? Живу, — сказал полчанин, показывая опять из-под усов желтые зубы, — вот старик стал. Ворочаю горбом. Что плечами да спиной поворочаешь, то и барыш. Помаленьку живем… тихо… Ты вот как? Да ты сядь, ешь!..

— Да я не голодный…

Они сели на нары. Ефим запустил руки в карманы и сказал, принимая беззаботный вид:

— Да, брат… живу и я. Плакать не плачу, а слеза иной раз бежит… Вот все в странствиях…

— Докель же?

— Кто ее знает? Рассчитывал, что больше уж не надо бы… устал…

— Устал-таки? Не похоже, чтобы…

— Устал, брат…

Ефим отвел глаза от своего собеседника. Ему хотелось бы говорить с ним, товарищем молодости, так, как говорил он в былые времена, — беспечно-шутливо, бодро, с лихим, вызывающим цинизмом, но, против его воли, грустная, жалующаяся нота зазвучала в его словах.

— Д-да… И сам иной раз не верю, что это — я. Вперед и не думал, что устану когда-нибудь, ан устал… Выпало, мне все — смех, все — шутка. Попался — нужды нет, убегу, и… ищи ветра в поле… А сейчас — кто ее знает, куда все это делось?.. Устал… Думал отдохнуть — не пришлось. Уж как ни хитра, думаю, полиция, а я хитрей ее. Ан она меня подкузьмила, откель и не ждал…

— А сыны где?

— Двое со мной были в Красноярском. Малые, Устин с Родионом.

— А энти?

— Энти в разных местах: Малафей и Иван в Иркутске, в рудниках.

— Под землей, стало быть?

— И под землей, и над землей, по-всякому. А Абакум на Сахалине. Старуху похоронили…

Молодой казак в синей блузе и в артиллерийской фуражке внес чайник с кипятком и поклонился Ефиму. — Это сын, что ль? — спросил Толкачев.

— Сын, — отвечал полчанин. — Становь сюда, Самошка!

Казак поставил на нары чайник. Полчанин развязал узелок и достал оттуда сахар, чай в бумаге, чайную чашку с блюдцем, пшеничный хлеб и сливы.

— Садись, мой милый, — говорил ласково Ефим молодому казаку, — садись, посиди у меня в гостях. Не очень у меня тут приятное помещение, но не обессудь… Садись.

Самошка молча присел на краю нар, в отдалении, и с любопытством смотрел на этих двух пожилых, плотных, высоких и таких могучих товарищей. Отец его сидел боком на нарах и смотрел на арестанта. Взор его, который из-под нависших густых бровей казался обыкновенно суровым и тяжелым, теперь светился мягкою, тихой, ласковой грустью. Ефим налил чашку чаю, разложил бережно сахар и сливы и нарезал хлеба.

— Так, говоришь, устал? — спросил Самошкин отец.

— Да, хотелось бы отдохнуть… Ну — не пришлось… Ефим скрестил на груди руки, помолчал, глядя себе под ноги, и в раздумье продолжал:

— Много в моей жизни, Ванюшка, было разнообразия всякого… И сам небось помнишь?.. Ну, а теперь, как оглянусь назад, пытующим оком кину вперед, — хорошего не видать! Нету хорошего… ничего нет!.. Хотелось бы прибиться куда-нибудь к берегу, отдохнуть, сказать: буде!.. Ну — когда, погода все недозволительная. Значит, рок моей жизни таков… Как в Писании сказано: «Звери, говорит, имеют жилища свои, а Сыну человеческому негде главы преклонить…» Д-да… Главы преклонить негде…

Эти печальные слова тихо и грустно прозвучали в задумчивых вечерних сумерках, и жалко-жалко стало полчанину своего бесприютного старого товарища…

Они помолчали. Полчанин взглянул и сказал:

— Ну, ты расскажи, по крайней мере, где ты проживал? что за места? и вобче… как жизнь протекала?..

Толкачев начал рассказывать о себе подробно, обстоятельно, гладко, как заученное. Он вспоминал попутно и времена своей молодости, спрашивал полчанина об общих их товарищах. И чем больше он говорил: тем рассказ его становился грустнее и интереснее.

— Досадно, главное, вот что, — взволнованно говорил он под конец, — пришел я сюда безо всяких тех… никого не тронул, не обидел… Никто не может сказать, зачем я пришел: убить ли, ограбить ли, отомстить ли… или

невтерпеж моему сердцу стало, и я взглянуть захотел остальной раз на свой тихий Дон, да с тем и помереть?

Он остановился, сделавши красивый ораторский жест и упорно глядя горящими глазами в сторону своего собеседника, но мимо него.

— Так вот нет же… не вникают в это! Схватили, посадили за караул, и по статье такой-то тюремный замок, предварительное заключение до разбора дела месяцев на десять, а то и на весь год, арестантские роты, после разбора, года на полтора… меньше двух лет гнить по тюрьмам и не думай… А там этапным порядком к месту жительства, а в месте жительства — кусать нечего, делать нечего… Сибирь, брат, такая сторона: теперь вот, в рабочую пору, можно еще наняться куда-нибудь, а после — осенью, зимой — и за кусок хлеба никто не возьмет. Чем же оправдаться несчастному поселенцу? Побираться… Так у меня такая совесть: чем под окном стоять, лучше я в окно влезу…

— Это ты правильно, — угрюмо усмехнулся полчанин.

— Вот, Ваня… так подумаешь-подумаешь, и скучно станет… ах, как скучно!.. В жизни, брат, как иной раз в карты, в стуколку, — может, слыхал? — поставишь один ремиз да другой, да так застрянешь, что не вывернешься никакими способами… Иной раз идешь на большой риск — удача. А иной раз так, ни за что ни про что влетишь, как кур во щи… просто за «здорово живешь», даже обидно… Вот, например, последние года — три года, тут, можно сказать, рок моей жизни был до конца несчастен и несправедлив…

И Ефим подробно рассказал о том, как несправедливо он с семьей потерпел за пропавшего киргиза Мурадбая.

Дверь опять загремела и отворилась. Часовой ввел женщину лет пятидесяти, с тарелками, прикрытыми платком, с арбузом и дынею.

7