В родных местах - Страница 9


К оглавлению

9

— Значит — не судьба! — произнес Толкачев с горьким чувством, и голос его упал.

— Что же, взяли? — спросила женщина, когда рассказчик остановился и опустил голову.

Толкачев махнул рукой и ничего не ответил.

Дуня судорожно вздохнула.

Стало тихо. Светила луна. И свет этот был тихий и грустный. На полу пятна его были белы, как бумага, а на стене — голубые — блестели, как мрамор. И все кругом: нары, печь, стены, решетка — стало незнакомым, странным и таинственным.

— Да, Дунюшка, — печально сказал Толкачев, вздыхая, — всего, моя милая, не расскажешь… Сердце растревожишь, это… того…

Дуня вздохнула. Тихие, стонущие звуки ропота и жалобы вырвались из ее груди и прозвучали в этом вздохе. Полчанин сидел в глубокой задумчивости.

— Вот, братец, рыбки… повечеряй, — сказала женщина, развязывая узелок.

— Ну, спасибо, моя милая! Да я тут — не голодный. Слава Богу, меня не забыли…

— Когда же… командироваться-то будешь? — спросила она с легкой запинкой.

— Должно быть, завтра.

— Ну, завтра зайду… А теперь, извиняйте, бегу домой: дочка-то у меня дюже плоха…

— Ну, прощай, моя милая!

Он поцеловал ее и дрогнувшим голосом сказал!

— Может, не придется видеться больше!..

Она заплакала и быстро скрылась за дверью. Ефим помолчал и вздохнул:

— Молодая была — какая была красивая и веселая. И как изменилась… Время-то что делает!..

— Чай-то простыл, — сказал полчанин с сожалением.

— Буде. Чай не уйдет. Нынче чай, и завтра будет чай. Давай лучше поговорим. Ты про себя бы что-нибудь сказал… И вообще про все: про станицу, про полчан наших — кто жив, кто помер?

Полчанин тяжело громыхнул сапогами и скрестил на груди руки. Он не привык выражать свои мысли в связном рассказе и затруднялся говорить.

— Про себя чего же говорить? — сказал он медленно и раздумчиво, — живу… Житье стало тесное, народу умножилось. Воинов нет, казацтва лежит пропасть. Все позапахали, позагородили. Скотину выгнать некуда: как в купырь зашла — плати полтинник за голову. Утеснение стало…

— Ну, парень… Я считаю, лучше этой жизни нет, как у нас на Дону, — возразил Толкачев, — и во сне она мне спилась… каждую ночь снилась, бывало!.. Так сердце тосковало по ней, так тосковало… а-а!.. И детей оставил, пошел сюда. В уме держал я одно… И никто, пожалуй, тому не поверит из тех людей, какие судить меня за побег будут… Никто же весть от человек, яже в человеце… Эх, Ваня, Ваня… Кабы кто заглянул в волнующееся мое сердце…

Они долго молчали. Потом полчанин встал и, поставив свой мазаный указательный палец на чайник, спросил:

— Ну, ты будешь еще пить?

— Нет.

— Так вот рыба есть. Вот дыньки, арбузы.

— Это я поем.

— Самошка, ты не спишь? — суровым топом окликнул полчанин сына. — Пойдем!

Толкачев бережно собрал в бумажку сахар и передал его и чайник Самошке.

— Пока прощай. Я завтра зайду, — сказал полчанин.

— Спаси Христос, мой сердечный.

IV

Когда они ушли, Толкачев подошел к окну. Легкая свежесть теплой, светлой, нарядной ночи пахнула на него. На плацу в том месте, где тень от станичного правления кончалась, лежали на разостланных войлоках казаки. Они ушли из казарм, где было душно и не без клопов. Дальше виднелась роща. Когда-то была тут песчаная коса (Толкачев еще учился на ней «малолетком» джигитовать), а теперь она вся загорожена на далекое пространство и вся заросла садами. Косматые и седые при лунном свете вербы первого плана отделялись от темной зелени груш и яблонь. Там, внизу, под ними черно и таинственно, а сверху жидкий лунный свет весело переплетается в узоры с тенями. Еще дальше, за пересохшей речкой Прорвой, вырисовывается слабой волнистой линией на ясном своде неба ровная стена верб и тополей на левадах.

И все так тихо, неподвижно, очарованно и мечтательно…

Ефим вспомнил тайгу, холод, лишения, нужду и вздохнул. Опять тошная горечь разлилась по его сердцу…

Вошел приземистый курчавый казак с лампой. В каталажке стало светло, но лунный свет, убежав из нее, унес вместе со своими серебряными пятнами и узором решетки всю таинственную красоту этого скучного места.

— Вечерял ай нет? — спросил казак у Толкачева. Это был десятник.

— Может, до ветру сходишь? А то буду замыкать.

— Пожалуй, и повечерять можно, — сказал Толкачов, — зараз, чадушка… я — зараз… Водочки бы теперь выпил, кабы ваканция была. Как ни говори, сердечный мой, а без водки кисло жить на свете. Добра в ней мало, а выпьешь — будто и веселей станешь, и моложе, и богаче, и все у тебя есть… Хе-хе… Диковина, что такое!.. Винополию-то теперь затворили, должно быть?

Десятник ухмыльнулся и сказал:

— Тут без винополии чуть не в кажнем дворе. Вот рядом, у Недомолкина, хочь залейся… Всегда имеет… По полтине бутылку жарит, сукин сын.

— А коль такое дело, — сказал Толкачев, запуская руку в карман, — лети!..

Он протянул десятнику на ладони полтинник.

— Мне нельзя, — сказал казак, — кабы не отвечать… Я пошлю. Скачков! — крикнул он.

— А-о! — откликнулся звонкий голос из казармы.

— Ползи сюда!

Вошел молодой казак в голубой фуражке, высокий, смуглый, с чуть пробивающеюся растительностью на лице…

— Чего извольте? — спросил он лениво и небрежно.

— Сбегай-ка, брат, к Степке Недомолкину. Вот дядюшка желает…

Скачков молча взял деньги и ушел. Минут через десять он вернулся с бутылкой. Толкачев хлопнул дном бутылки о свою широкую ладонь, и пробка выскочила. Он потянул из горлышка, потом передал бутылку казакам, они тем же порядком приложились к ней, и после все трое стали закусывать рыбой.

9